Историки потом долго спорили, зачем императору Александру I понадобилась Польша: то ли чтобы русская армия стояла ближе к Рейну на случай появления во Франции нового Наполеона; то ли в качестве площадки для конституционного эксперимента, который в случае успеха можно распространить на всю Россию. Как бы то ни было, ни один из резонов не сработал. Роль конституционного монарха Александру Павловичу скоро наскучила, а его преемнику, отменившему польскую конституцию после восстания 1830-1831 гг., с новым Наполеоном пришлось воевать в Крыму, а не на Рейне.
А может, все еще проще: в те времена статус державы определялся числом ее подданных и площадью контролируемых территорий. Именно поэтому в Вене поначалу не горели желанием отдавать Польшу Александру Первому, у которого и так было много и того, и другого. Но это поначалу, а потом проницательный прусский канцлер Карл Август фон Гарденберг составил секретный меморандум: «Сила России скорее ослабеет, чем увеличится от этого нового Польского королевства… Скоро дух двух наций станет в совершенной оппозиции. Противодействуя императору, мы работаем против нашего собственного интереса».
Возражения были сняты — забирайте. Гарденберг как в воду смотрел.
Чужеродный организм в теле империи
Российская империя неплохо умела инкорпорировать элиты завоеванных территорий — остзейские немцы не дадут соврать. С поляками вышла осечка, и понятно почему: у них был собственный имперский проект — и до поры весьма успешный. Но на дистанции он проиграл московско-петербургскому, и теперь полякам предлагалось забыть про свой и искренне включиться не просто в чужой, а в проект главного могильщика Речи Посполитой. За немногими исключениями польские элиты это предложение отвергли, а если и шли на службу ради куска хлеба с маслом, то с неизменной фигой в кармане.
«Худший элемент на русской государственной службе представляли поляки», — под этим мнением одного из «старорежимных чиновников» подписались бы многие его коллеги. Несть числа жалобам на польское двуличие, мздоимство, скрытую, а то и открытую недоброжелательность. И все всё прекрасно понимали. «Говорят о ненависти к нам поляков; но разве поляк, сохранивший искру любви к отечеству, может любить Россию? — вопрошал знаменитый русский правовед Борис Чичерин. — Я чувствую, что если бы я был поляк, я бы ото всей души ненавидел русских».
Царство Польское никак не укладывалось в прокрустово ложе империи, оставаясь не просто чужеродным, а принципиально оппозиционным ей организмом несмотря на все попытки русификации и даже проекты перевода польского языка на кириллицу. «У поляков есть идея, у нас — только грубое насилие, — констатировал в 1860-х министр внутренних дел Петр Валуев. — Народ, которого политические права ограничиваются правом платить налоги, правом ставить рекрутов и кричать „ура“, еще не имеет ассимиляционных сил».
Какая уж там ассимиляция! на деле выходило как бы не наоборот. Русский офицер, участник Первой мировой войны Сергей Вакар в мемуарах описывает одну сценку в Варшаве 1910-х:
«Однажды идем мы вдвоем по главной улице города, и вдруг Коля демонстративно плюнул на тротуар.
— Коля, что ты делаешь? — спросил я его.
— Я плюнул потому, что встретил попа.
И, действительно, нам повстречался русский священник, никого и ни чем не затронувший. Идем дальше. Коля снова плюется, хотя никаких предосудительных встреч не было.
— А теперь, Коля, почему ты плюешься?
— А как же? Ведь мы проходили мимо памятника Паскевичу!»
А между тем приятель его был коренным русским, сыном командира Батуринского полка: «Коля приехал в Варшаву, не зная ни слова по-польски, но здесь он почувствовал себя врожденным поляком».
«Россия — это холера»
Польшу часто сравнивали с Ирландией, но для Российский империи она была цивилизационным вызовом куда более серьезным, чем ирландцы для Британской. Те, по крайней мере, не были для англичан опасным препятствием в деле ассимиляции шотландцев и валлийцев. А вот поляки с их активным национализмом, подпитываемым развитой культурой, являли собой крайне соблазнительный пример для других народов империи.
И еще одно отличие. Ирландия, как ни крути, была для мира загадочной «терра инкогнита» в тени Туманного Альбиона. А Речь Посполитая — королевством, запечатленным на скрижалях европейской истории золотыми буквами. Чего стоит сага о битве под Веной, где в 1683 году был остановлен натиск османов на Европу: победу в нем вырвало правое — польское — крыло армии христианских государей.
Поэтому раздел Польши между Россией, Пруссией и Австрией, хоть и закрепленный на бумаге Венским конгрессом, никогда не рассматривался западноевропейским — особенно французским, католическим — общественным мнением как окончательный. «Единственная славянская народность, которую славянская Россия присоединила к своему государству, играет в нем роль жертвы, взывая на всю Европу о своем угнетении», — сокрушался русский фольклорист, уроженец Польши Александр Гильфердинг (вот кому даже немецкая фамилия не мешала быть пылким славянофилом).
Ситуация усугублялась тем, что именно Российской империи «в уплату» за присоединение Царства Польского пришлось подавлять два самых мощных польских восстания — 1830-31 и 1863-64 гг. (впрочем, в первом случае нужно говорить скорее о полноценной войне с мятежной польской армией).
На Западе и в России на восстания смотрели с диаметрально противоположных колоколен.
Европа видела огромного двуглавого орла, терзающего беззащитное тело маленькой Польши. «Преступник проник в цивилизованную Европу. Там он грабит, сжигает, убивает, насилует женщин, плодит сирот, тащит пятнадцатилетних девушек в свой ледяной ад. Этот преступник — русский, это татарин, это монгольское варварство, это злой гений азиатской пустыни. Мы слышим стоны жертв и призываем жандармов против убийц», — эта цитата из французской газеты L’Opinion Nationale на все лады повторялась в 1863 году. Диагноз Жюля Мишле (автора термина ренессанс) был короче, но категоричнее: «Россия — это холера».
В самой России оптика была совершенно иной: русские en masse воспринимали эти восстания как продолжение борьбы двух имперских проектов. И тому были старательно не замечаемые в Париже основания, а именно — неизменные требования поляков вернуть Царство Польское в границы 1772 года, простиравшиеся чуть ли не до стен Смоленской крепости. Именно эту борьбу Российской империи и внезапно ожившего призрака Речи Посполитой имел в виду Пушкин под «спором славян между собой». Борьбу с нулевой суммой: тут уж или Петербург, или Варшава — именно «или-или», никаких «и». «Положение сейчас хуже чем в 1812 году», — вполне серьезно говорил Пушкин в 1830-м, имея в виду ожидавшееся вооруженное вмешательство Европы в «домашний старый спор».
Вмешательства тогда не случилось (как и в 1863 году), и тем не менее болезненный польский вопрос имел иные — не менее глобальные геополитические следствия.
Польский вопрос сменяется германским
Одним из ключевых элементов Венской системы была разделенная Германия. Она представляла собой тогда три десятка разнокалиберных государств, за влияние на которых в Германской конфедерации с переменным успехом боролись Пруссия и Австрия. И каждая из них в одиночку была слабее и Франции, и России — что эти две державы полностью устраивало.
Немцы прекрасно осознавали, что стоит на пути к единой Германии. Отто фон Бисмарк в 1856-м — в год окончания Крымской войны! — писал: «Союз между Францией и Россией настолько естествен, что его не следует допускать». Между тем к началу 1860-х между вчерашними врагами — Россией и Францией — уже наблюдалось дипломатическое сближение на почве общего интереса: сохранения статус-кво в Германии. Что мог предпринять Бисмарк в этой ситуации для разрушения такого союза? Немногое, но за него все сделал тот самый «польский вопрос».
По внутриполитическим причинам французский император Наполеон III не мог пойти на коалицию с Россией, не выговорив предварительно какие-то преференции для Польши. Но когда в июне 1865 года он встретился с Александром II в немецком Шпайере, российский император реагировал очень резко и после встречи сказал своим приближенным знаменитую фразу: «Со мной осмелились заговорить о Польше!». Напомню, что восстание 1863-64 гг., вспыхнувшее, кстати, на фоне попыток Петербурга смягчить суровый николаевский режим в Царстве Польском, только-только отгорело. А у Александра II тоже было в стране общественное мнение, которое не простило бы очередных уступок «неблагодарным полякам».
А что же Бисмарк? Тот, будучи в 1863 году прусским канцлером, всячески помог России в подавлении польского восстания. Вплоть до того, что русским войскам, преследовавшим повстанцев, разрешено было переходить границу Пруссии.
Легко судить исторических деятелей постфактум, но они живые люди — и эмоции, берущие верх над геополитическими соображениями, им отнюдь не чужды. Контраст между поведением «верного друга Бисмарка» и «полякующего» Наполеона III, грозившего в 1863 году чуть ли не вооруженной интервенцией, вполне объясняет настроения в России после начала франко-прусской войны летом 1870 года: в Петербурге пили шампанское во славу прусского оружия, а император Александр Второй награждал прусских генералов русскими орденами.
В этот момент мало кто обратил внимание на предсказание Карла Маркса, сделанное в дни сентябрьских побед пруссаков: «Настоящая война неизбежно ведет к войне между Германией и Россией… И эта Война № 2 будет повитухой неизбежной революции в России». Пока Бисмарк, после 1870 года решивший, что на его век войн хватит, оставался у власти, этот катрен самозваного Нострадамуса воспринимался как неудачная шутка. Однако следующее поколение немцев возжаждало еще раз испытать выброс адреналина после новых Кениггрецев и Седанов.
Бисмарк едва успел уйти в отставку, как в 1892 году был таки заключен франко-русский военный союз. Император Александр третий, не чинясь, снял фуражку и встал при исполнении гимна нового союзника в ходе визита французской эскадры в Кронштадт, хотя в остальных случаях за исполнение «Марсельезы» в империи по прежнему сажали. Французы со своей стороны подчинились максиме «нужда зла — полюбишь и козла». Или холеру, согласно определению месье Мишле. Польша была на некоторое время позабыта французской прессой, ибо очень уж грозный потенциальный противник противостоял двум новым коалиционерам.
И как тут опять не помянуть недобрым словом императора Александра Первого? В 1815 году пруссаки поначалу не хотели никакой Рейнской области. А просили вернуть границы 1806 года — те самые границы, по которым большая часть коренной Польши вместе с Варшавой входила в состав Пруссии! Так нет же, захотелось Александру Павловичу короноваться еще и царем Польским, а Берлину в качестве компенсации за Варшаву отдали Рейнскую область. Кто ж тогда знал, что к концу века Рур станет индустриальным сердцем Европы, обеспечив немцев оружием на две долгие мировые войны…
Царствопольский укрепленный район
А русскому Генштабу казалось, что вот именно сейчас то «ценное приобретение им. Александра I» и заиграет новыми красками, ибо Царство Польское, глубоко врезаясь вглубь Германии, обеспечивало идеальный исходный рубеж для захвата Восточной Пруссии. Скептики, впрочем, предупреждали, что этот польский выступ (или «польский балкон», как его называли) вещь обоюдоострая — австрийцы на пару с немцами могли двусторонним ударом с севера и юга превратить его в мешок для русской армии. Чтобы этого не случилось, Польшу, затратив огромные деньги, превратили в гигантский укрепрайон.
Варшавский военный округ территориально был самым маленьким, но численно самым большим — уже в мирное время здесь дислоцировались 5 из 31 армейских корпусов русской армии. Здесь находилась самая большая российская крепость Новогеоргиевск и еще несколько поменьше. Укрепленные линии вдоль рек. Сеть железных и шоссейных дорог для обеспечения маневра войсками — самая густая на всей территории Российской империи.
Все эти гигантские затраты на укрепления, казармы, склады, мосты, дороги оказались по большому счету выброшенными на ветер. Операция по захвату Восточной Пруссии благополучно провалилась, а летом 1915 года русская императорская армия, теснимая на флангах, практически без боя покинула Царство Польское. По злой иронии судьбы это произошло ровно через сто лет после его присоединения к Российской империи. И еще через полтора года и сама империя в полном соответствии с предсказанием Маркса отошла в небытие.
Правда жизни купринского «Поединка»
Есть несколько причин, по которым Россия не вытянула Первую мировую войну. Назову одну, но важную — качество офицерского корпуса русской армии, в первую очередь интеллектуальное. В советское время сложился определенный стереотип царского офицера — блестящего золотопогонного франта, завсегдатая балов, свободно говорящего на трех языках. Это более или менее похоже на лейб-гвардейцев, но они были лишь верхушкой огромного айсберга армейского офицерства. А вот оно то… и тут снова придется вернуться к Польше.
По выпуску из училища офицер царской армии попадал в полк, в котором, за редчайшими исключениями, и служил до самой отставки. Дислокация полка была для него приговором без права обжалования. Потому что одно дело служить в коренных российских губерниях, где даже в заштатном уездном городе есть какое-никакое общество со зваными ужинами, барышнями на выданье, заезжими театрами, хлебосольными помещиками окрест полкового лагеря на летних маневрах.
И совсем другое — гарнизон в Польше и прилегающих к ней западных губерниях, где господствовал т. н. «польский элемент», для которого люди в погонах были персонами «нон грата» по определению. Даже в Варшаве русские офицеры находились во враждебной изоляции, что уж говорить про маленький городок, где из всех развлечений после службы — офицерское собрание с надоевшими хуже горькой редьки лицами сослуживцев…
Впрочем, что я вам пересказываю купринский «Поединок»?
Кто же по доброй воле согласится провести лучшие годы своей жизни в подобной обстановке? Молодежь, способная хоть как-то применить себя в гражданской жизни, бежала от такой судьбы как от огня. Полковник Борис Сергеевский, участник Белого движения, вспоминал, как в 1901 году директор гимназии, узнав о его желании поступить в военное училище, «дважды убеждал меня отказаться от «некультурного» желания. «Это позор для гимназии, — говорил мне директор. — Ведь кто идет в офицеры? Только идиоты и неудачники».
Идиоты и неудачники — вот вам еще один рикошет 1815 года, на сей раз по офицерскому корпусу.
Как хотите, но в голову не приходит ни одного положительного момента от присоединения Царства Польского к Российской империи. И добро бы это была мудрость задним умом. Нет, как писал первый научный биограф императора Александра Первого великий князь Николай Михайлович, идея эта «не встречала никакого сочувствия не только у русских людей, но даже и чужеземцев, как Поццо ди Борго [тогдашний посол России во Франции, участник Венского конгресса]. Знаменательно, что и граф [Карл] Нессельроде [будущий министр иностранных дел России], а также Василий Ланской [генерал-губернатор Варшавского герцогства] из Варшавы умоляли Государя не создавать этой роковой ошибки. И Александр остался глух ко всем увещаниям и шел к намеченной цели твердо и определенно».
Что ж, не первый и не последний раз в России желание правителя перевешивает мнение сонма советников, и принимается решение, которое потом историки назовут выстрелом в собственную ногу. И все-таки жаль, что Александр Павлович так и не понял, где кончаются границы его империи.