Многие аналитики и в самой Украине, подвергшейся российской агрессии, и в значительной мере на Западе интерпретируют войну как национально-освободительную и антиколониальную с украинской стороны и, соответственно, империалистическую — с российской. Напротив, кремлевские политики и идеологи, включая президента Путина, трактуют ее как гражданскую или имеющую черты гражданской. Они исходят из представлений об украинском народе как де-факто идентичном русскому или (наряду с белорусами) одной из трех ветвей «триединого русского народа». «Это огромная трагедия, — говорил Путин, — похожая на гражданскую войну, когда братья оказались по разную сторону. […] Несмотря на всю трагедию происходящих событий, все-таки в основе своей русские и украинцы — единый народ».
Публикация подготовлена медиапроектом «Страна и мир — Sakharov Review» (телеграм проекта — «Страна и мир»).
Кремлевская трактовка повторяет идеологемы времен Российской империи. В то же время украинские власти действуют в соответствии с антиколониалистскими паттернами, известными со времен крушения европейских колониальных империй в середине ХХ века. В рамках кампании «декоммунизации и деколонизации» они стремятся избавиться от всех мемориальных и топонимических следов имперского и советского периодов. Не пускаясь в дискуссии относительно правомерности и кремлевского, и украинского нарративов, отмечу: нынешняя украинская трагедия может быть вписана в рамки более широкого процесса, характерного как для истории в целом, так и для истории Центральной и Восточной Европы (ЦВЕ) в частности. Этот процесс можно назвать борьбой за субъектность.
Борьба за субъектность в политике
Сначала определимся с терминами. Наиболее удачное определение субъектности дал британский философ и психолог Ром Харре: «Общим требованием к любому существу, чтобы его можно было считать субъектом, является то, чтобы оно обладало определенной степенью автономии. Под этим я подразумеваю, что его поведение (действия и акты) не полностью детерминированы условиями его непосредственного окружения».
Субъекты с этой точки зрения могут быть как индивидуальными, так и коллективными. В роли последних могут выступать человеческие сообщества различного размера, от семьи и родоплеменного объединения до нации как воображаемого сообщества, согласно классическому определению Бенедикта Андерсона, или государства — одной из наиболее сложных форм институционального оформления и территориальной организации крупных человеческих сообществ. Применительно к государствам принято говорить об их суверенитете, но это понятие имеет скорее правовой характер и не является синонимом субъектности. Государство, формально обладающее полным суверенитетом, де-факто может иметь ограниченную субъектность, как это было, к примеру, с большинством стран «социалистического лагеря» во второй половине ХХ века.
Проблема субъектности применительно к социальным процессам встречается повсеместно и на каждом временнóм этапе. Это составная часть феномена власти как такового. Власть — это и есть отношения субъекта и объекта, когда одна сторона, носитель власти, обладает достаточной автономией (субъектностью), чтобы заставить другую сторону подчиниться ее воле. Другая сторона может подчиняться добровольно, исходя из собственных представлений (доверия к носителю власти, сакрализации этого носителя и т. п.) и интересов (та или иная выгода, которую приносит подчинение), или же вынужденно, под угрозой применения силы. Однако сути дела это не меняет: поведение объекта властных отношений «детерминировано условиями его непосредственного окружения» (Харре).
Степень утраты субъектности может быть разной, что зависит от характера отношений власти, их сложности и многосторонности. Представим себе ситуацию: царь посылает генерала с войском, чтобы он заставил население одной из провинций заплатить налоги, которые оно задолжало казне. Царь здесь — субъект власти, а население провинции — ее объект. А вот роль генерала двойственна: являясь объектом царской власти, он в то же время достаточно субъектен, чтобы как выполнить приказ царя и «выжать» деньги из провинции, так и, к примеру, поднять мятеж и выступить против властителя, возможно, даже в союзе с населением провинции.
Подобным образом, например, приходили к власти многие «солдатские императоры» в Римской и Византийской империях. Что же касается провинции, то в этом примере самим фактом отказа от уплаты налогов властному центру она ставит себя в ситуацию борьбы за субъектность. Мотивы такой борьбы могут быть разными, от чисто экономических (налоги кажутся населению непомерно высокими) до политических (по тем или иным причинам провинция стремится к отделению от государства, управляемого царем).
Де-факто любой политический конфликт может быть интерпретирован с точки зрения борьбы за субъектность. Абсолютная, стопроцентная субъектность, возможно, является мечтой любого носителя власти. Но вряд ли эта мечта достижима. Даже, казалось бы, ничем не ограниченные диктаторы обычно вынуждены действовать с оглядкой на то, чтобы не слишком раздражать свое окружение. В приведенном выше примере генерал должен пользоваться достаточным доверием царя и быть доволен своим положением в системе власти, дабы монарх не опасался мятежа с его стороны.
С другой стороны, в контексте сложных политических систем субъектность может быть своего рода товаром. Так, при создании правительственных коалиций в парламентских республиках отдельные партии уступают часть своей субъектности возникающей коалиции, соглашаясь действовать в рамках общей политической программы, которая не во всем совпадает с их собственной. В обмен на это они получают посты в правительстве, то есть становятся составными частями нового коллективного субъекта власти.
Борьба за субъектность — неизбежный и важный элемент международной политики. Скажем, разница между понятиями «союзник» и «сателлит» состоит в неодинаковой субъектности: союзники по отношению друг к другу равноправны (фактически или по меньшей мере формально), сателлиты же значительно менее автономны. В годы Второй мировой войны три ведущих члена антигитлеровской коалиции — СССР, США и Британская империя — были союзниками, в то время как из трех ведущих держав Оси — Германии, Японии и Италии — последняя в силу своих военных неудач переместилась с позиции равноправного партнера на роль сателлита Германии.
Обратный пример — борьба за субъектность движения «Свободная Франция» (с 1942 — «Сражающаяся Франция») во главе с Шарлем де Голлем. Из-за своей изначальной слабости оно играло роль не более чем сателлита Британии, против чего де Голль активно боролся. Эта борьба в итоге оказалась успешной. По мере того, как «Сражающаяся Франция» укрепляла свои военные и политические позиции, она была признана членами антигитлеровской коалиции как правительство Франции в изгнании. После освобождения страны в 1944 году де Голль уже и формально возглавил правительство, добившееся признания Франции в качестве одной из четырех союзных держав, которым была отведена оккупационная зона в побежденной Германии. Сателлит окончательно стал союзником.
Борьба за субъектность в Центральной и Восточной Европе
История Центральной и Восточной Европы последних нескольких столетий представляет собой особенно драматичный пример борьбы за субъектность. В XVI столетии на территории региона сложились два крупных государственных образования, обладавших высокой субъектностью, — «Речь Посполитая обоих народов» и владения Габсбургов.
Составными частями Речи Посполитой, оформившейся в результате Люблинской унии (1569), были Польское королевство («Корона») и Великое княжество Литовское. Во владения Габсбургов входил конгломерат территорий с различным статусом. Важнейшими из них были герцогство Австрийское и другие «альпийские» земли (находились во владении Габсбургов со средних веков) и Венгерское и Чешское королевства (достались Фердинанду I Габсбургу в 1526 году в результате его избрания на венгерский и чешский троны сословными собраниями обоих королевств). Этот конгломерат территорий находился под властью австрийской династии до 1918 года, но лишь со второй половины XVIII века можно говорить об их постепенном превращении в подобие единого государства. В историографии закрепилось понятие «империя [австрийских] Габсбургов», часто сокращаемое до просто «Австрии» (в 1867–1918 — Австро-Венгрии).
И Речь Посполитая, и владения Габсбургов были неоднородными, сложно устроенными государственными системами — скорее униями, чем едиными государствами. Внутри обоих образований шла борьба за субъектность между центром и региональными властными субъектами, нередко выливавшаяся в восстания против центральной власти. Одним из них стало восстание под предводительством Богдана Хмельницкого, в ходе которого, по мнению современных украинских историков, впервые проявилось стремление казацкой элиты Украины к полноценной государственно-политической субъектности: «Казаки, зародившиеся на окраине общества, в оппозиции к установившейся политической системе [Речи Посполитой], теперь задумались о создании собственного государства», — пишет историк Сергей Плохий в книге »The Gates of Europe. A History of Ukraine».
Однако по отношению к соседним государствам — Османской империи, Швеции, Московии-России, Бранденбургу-Пруссии, Франции и др. — и Речь Посполитая, и владения Габсбургов были самостоятельными субъектами. Речь Посполитая вела в XVI — XVII веках борьбу с Московией за земли нынешней Украины и Беларуси. Габсбурги в тот же период противостояли натиску Османской империи на юго-востоке Европы. Польско-Литовское государство свою борьбу в итоге проиграло и к концу XVIII столетия лишилось субъектности в результате трех разделов Речи Посполитой между соседями. Империя Габсбургов оказалась успешнее и продержалась до конца Первой мировой войны.
Приход эпохи современного национализма еще более усложнил картину борьбы за субъектность в Центральной и Восточной Европе. Крах Габсбургской, Османской и Российской империй после Первой мировой имел противоречивые последствия. С одной стороны, значительно повысилась субъектность ряда народов региона, которые обрели или восстановили собственную государственную «рамку» в форме новых национальных государств (Польша, страны Балтии, Албания). С другой, в ряде случаев борьба за субъектность обернулась поражением — в первую очередь там, где новые национальные государства (Украина, Беларусь, Грузия, Армения, Азербайджан), возникшие на обломках рухнувших империй, оказались уничтожены новым наднациональным проектом, созданным российскими большевиками и оформившимся в 1922 году под именем СССР.
Кроме того, часть новых стран — Вторая Речь Посполитая (это название закрепилось в Польше за государством межвоенного периода, 1918–1939), Чехословакия, Югославия, «Великая» Румыния) оказались «уменьшенными копиями» былых империй: полиэтничными образованиями, организованными тем не менее как национальные государства. Внутри них развернули собственную борьбу за субъектность национальные меньшинства, почувствовавшие себя обделенными, недостаточно представленными в системе власти новых стран — судетские немцы, венгры и словаки в Чехословакии, украинцы и белорусы в Польше, трансильванские венгры в Румынии, хорваты, словенцы и македонцы в Югославии и т. д.
С экономической, геополитической и военной точек зрения новые национальные государства Центральной и Восточной Европы оказались относительно слабыми. Они не были способны самостоятельно удержать свою независимость (т.е. сохранить субъектность на обретенном после 1918 года уровне) в условиях нараставшей с начала 1930-х годов угрозы на обоих флангах: с востока, со стороны СССР с его стремлением к дальнейшему распространению коммунистической модели, и с запада, от нацистского режима в Германии, нацеленного на внешнюю экспансию под лозунгом «расширения жизненного пространства». Крах Версальской системы в результате проводившейся западными демократиями политики умиротворения агрессоров привел и к краху межвоенных государств ЦВЕ, которые были либо оккупированы Третьим рейхом или СССР, либо стали сателлитами Германии.
Вторая мировая война принесла региону новый передел границ государств и этнических ареалов и установление коммунистического господства. Субъектность стран «социалистического лагеря» оказалась заметно ограничена советской метрополией, если сравнивать послевоенную ситуацию с межвоенной. Но она была частично восстановлена в случаях, где эта субъектность была уничтожена нацистами в годы Второй мировой (Польша, заплатившая за такое «полувосстановление» существенным изменением границ, Чехия, Югославия).
Постепенно в регионе возникла своего рода иерархия государственных образований с разной субъектностью: 1) вполне суверенные государства, которым удалось покинуть зону советского влияния (Югославия после 1948 и Албания после 1968 гг.); 2) сателлиты СССР, располагавшие формальным суверенитетом при фактической полной политической зависимости от Москвы (пояс стран от Польши до Болгарии); 3) союзные советские республики. Последние не обладали субъектностью даже в той степени, в какой она была, скажем, у ПНР или ЧССР, но всё же не вернулись и к ситуации полного «растворения» в имперском организме, как в царские времена.
Кремлевский нарратив: половинчатая субъектность стран Центральной и Восточной Европы и полная несамостоятельность Украины
Советской правящей элите этот фактор мог казаться несущественным, но он приобрел значение после распада СССР. Как пишет украинский историк Юрий Латыш, «украинская государственность существовала в повседневной жизни каждого [жителя советской Украины] в виде органов власти, республиканской компартии со своими съездами и политбюро, четко определенных границ республики. Хотя эта государственность была фиктивной и ключевые решения принимались в Москве, все атрибуты независимого государства были в наличии. Поэтому распад СССР не стал трагедией для украинцев. Государство сохранило свои границы, изменило символику, а место лояльности союзному центру в Москве заняла идея „возвращения в Европу“ — своеобразная ретротопия по-украински. Несмотря на тяжелейший экономический кризис, 1990-е годы не нанесли украинскому обществу такой глубокой травмы, как российскому. В сознании и быту жителей России никакой РСФСР не существовало, они жили как бы сразу в СССР».
После краха «соцлагеря» и распада Советского Союза в 1989–1991 гг. недавние советские республики формально оказались на одном уровне субъектности с бывшими центральноевропейскими сателлитами СССР, взявшими курс на интеграцию в евроатлантические структуры. Однако в сознании российской элиты (и части постсоветских элит новых независимых государств) этого «уравнения в правах» отнюдь не произошло. Существование СНГ, ОДКБ, Таможенного союза, Евразэс и других интеграционных организаций на постсоветском пространстве как бы показывало ограниченный характер субъектности постсоветских стран, за исключением России. Ее полноценная субъектность была подчеркнута на международном уровне статусом страны-правопреемницы Советского Союза.
Даже вроде бы прозападная и либеральная часть правящих кругов РФ не подвергала сомнению «особые» права России на территории бывшего СССР, что нашло отражение, в частности, в концепции «либеральной империи», предложенной Анатолием Чубайсом в начале 2000-х годов. Утвердившееся в московских верхах со времен грузинской «революции роз» (2003) и украинской «оранжевой революции» (2004) представление, что любое массовое общественное выступление в бывших советских республиках не может иметь внутренней мотивации и представляет собой плод деятельности западных спецслужб, направленной на подрыв влияния России, — еще одно подтверждение того, что субъектность ближайших соседей воспринимается правителями РФ как ненастоящая, «невсамделишная».
Характерно, что подобных претензий в отношении бывших сателлитов СССР Москва всерьез не предъявляла. И по большому счету, не предъявляет их даже сейчас, если не считать словесных эскапад наиболее экстравагантных российских политиков вроде покойного Владимира Жириновского или вполне живого Петра Толстого. Последнее, впрочем, не означает, что субъектность «внесоветских» стран Центральной и Восточной Европы в полной мере признаётся Кремлем. Просто претензии в данном случае ограничиваются сферами геополитики и безопасности, как в случае с печально знаменитым «ультиматумом Путина», предъявленным Западу в декабре 2021 года, за два месяца до полномасштабного вторжения в Украину. Одним из его пунктов был вывод из стран Центральной и Восточной Европы, ставших членами НАТО после 1997 года, всех войск и военной инфраструктуры альянса, появившихся там в последующие годы.
Это и другие подобные требования исходят из представления о Центральной и Восточной Европе как о переходящей из рук в руки сфере влияния великих держав: «было ваше — стало наше» и наоборот. Субъектность стран региона рассматривается по аналогии с бывшим «соцлагерем»: раньше Польша, Чехия, Румыния и иже с ними слушали Россию/СССР. Потом она, увы, ослабела, пока Путин не «поднял ее с колен», и теперь указанные страны действуют по указаниям из «вашингтонского обкома», с которым Кремлю и следует разговаривать поверх их голов.
Такая схема имеет мало общего с реальностью, однако является одной из основных причин конфликта России с западным миром, венцом чего стало российское вторжение в Украину. Ведь центральноевропейские страны в кремлевском представлении — сателлиты, поменявшие хозяина. Хотя бы в этой субъектности Кремль им не отказывает. А вот Украина, провозгласившая в 2014 году курс на Запад, «взяла не по чину», попытавшись превратить свою бутафорскую, в представлении московских политиков, субъектность в реальную. Такого не прощают.
От «соглашения на салфетках» к признанию субъектности
В действительности и у крупнейших интеграционных проектов современного западного мира имелись собственные проблемы с восприятием субъектности своих восточных членов. Они наглядно проявились еще в 2003 году, накануне крупнейшей волны расширения Евросоюза (2004), когда президент Франции Жак Ширак заявил в ответ на поддержку странами Центральной и Восточной Европы американского вторжения в Ирак, что центральноевропейцы «упустили возможность промолчать».
В 2010-е годы, во время кризиса еврозоны, сменившегося миграционным кризисом в Европе, наметился заметный раскол между западными и восточными странами ЕС, отчасти сохраняющийся до сих пор. Со стороны западноевропейских элит долгое время было заметно отношение к восточным соседям как к «бедным родственникам», которым следовало бы в обмен на евродотации демонстрировать безусловную лояльность любым инициативам Брюсселя, Берлина и Парижа.
Страны Центральной и Восточной Европы, в свою очередь, ответили на такой подход подъемом евроскептических настроений. В их основе лежит стремление к защите собственной субъектности, нежелание видеть в Брюсселе новую метрополию. Это вполне осознанное противодействие планам превращения ЕС в «Соединенные Штаты Европы», федеративное государство, в котором, как опасаются центральноевропейцы, их страны ожидала бы судьба забытых и относительно бедных окраин. Популистские политики Центральной и Восточной Европы активно эксплуатируют эти чувства, проводя некорректные аналогии между Евросоюзом и СССР. Но нельзя сбрасывать со счетов и больший консерватизм жителей региона, и определенную роль ностальгии по социальной стабильности коммунистических времен, прежде всего у старшего поколения, и страх перед миграционными потоками, с которыми Центральная и Восточная Европа никогда не сталкивалась в такой мере, как ее западные соседи, и другие факторы, до некоторой степени сближающие этот регион с постсоветским пространством.
В первые два десятилетия XXI века у части западной элиты были иллюзии относительно возможностей трансформации режима Путина. Наиболее ярко выразила их немецкая теория «изменения через торговлю». Эта теория предполагала, что развитие торгово-экономических отношений демократических стран с авторитарным режимом способствует его постепенным социально-политическим изменениям и приносит выгоды обеим сторонам. Она во многом определяла политику Германии в отношении режима Путина в начале XXI века, прежде всего при канцлерах Герхарде Шрёдере (1998–2005) и Ангеле Меркель (2005–2021).
Теория изменений через торговлю давала Кремлю в первые два десятилетия этого века немалые возможности для успешной политической игры на европейском поле. Они не были использованы именно в силу искаженных представлений об устройстве нынешней Европы, характерных для российской дипломатии архаичных взглядов на внешнюю политику исключительно как взаимодействие членов «концерта великих держав» и укоренившегося игнорирования политической субъектности малых и средних государств.
Объявив в своей знаменитой речи в Мюнхене в 2007 году о глубоком недовольстве Москвы сложившимся миропорядком и намерении изменить его, пусть даже конфронтационными методами, Путин в последующие годы всё время повышал ставки и шел на обострение ситуации, доведя дело вначале до ограниченной (2014), а затем и до полномасштабной (2022) «горячей» войны против Украины. Всё это время Кремль парадоксально объяснял конфронтацию с непокорными соседями и западным миром фактическим стремлением к защите не только статуса России как великой державы, но и самой ее независимости, которая якобы оказалась под угрозой в результате расширения НАТО и прозападного курса «киевского режима».
С официальной российской точки зрения, нынешняя война для России — не агрессивная, а оборонительная, война за сохранение собственной субъектности.
Политическим результатом этих действий, однако, стало то, на что Путин вряд ли рассчитывал. Произошел значительный рост субъектности и политического веса как Украины, два с половиной года выдерживающей российский натиск, так и стран «восточного фланга» НАТО и ЕС. Их традиционный скептицизм и алармизм в отношении политики Кремля теперь интерпретируется не только в самой ЦВЕ, но и на Западе как прозорливость, которой долго не хватило западным политикам. Североатлантический альянс пережил после 2014 года ренессанс, выразившийся в невиданном со времен «холодной войны» наращивании его военного потенциала и новом расширении, на сей раз на северо-восток, за счет приема в ряды союзников Финляндии и Швеции.
Исход войны в Украине тем не менее остается неясным. Ясно другое: для Украины она стала войной за выживание, за сохранение собственной государственной и национальной субъектности, которой в случае поражения грозит в «лучшем» случае снижение до уровня самых бесправных сателлитов СССР, а в худшем — участь Польши после разделов XVIII века. В то же время и относительно успешное для Украины завершение войны (о военном разгроме России сейчас, наверное, не мечтают и самые отчаянные оптимисты) не означало бы стабильного мира на востоке Европы, если оно не будет сопровождаться полной реконструкцией системы отношений в регионе.
Такая реконструкция предполагала бы однозначное и прочное включение Украины в военные и политические структуры западного мира, предоставление России реалистических (в смысле — основанных на реальности, а не на параноидальных представлениях кремлевской элиты) гарантий безопасности, если она в них нуждается, а главное — изменение самого характера взаимоотношений в регионе с учетом интересов и признания субъектности всех сторон.
В конце 1944 года Черчилль в ходе визита в Москву предложил Сталину неофициальное «соглашение на салфетке», которое содержало распределение влияния (в процентах) между западными союзниками и СССР в ряде стран ЦВЕ, которые предстояло освободить в завершающие месяцы Второй мировой войны. Сейчас тоже выбор стоит между многосторонней политикой, способной, хоть и очень постепенно, возможно, в течение десятилетий, залечить раны, нанесенные этой войной, и очередным великодержавным «соглашением на салфетке», которое лишь заложит новые мины в регионе, и без того нашпигованном ими как в буквальном, так и в переносном смысле.