Какие же такие заслуги у соловья Генштаба, как называли Проханова во времена Афганской войны — за публикации? А вот пожалуйста, яркий пример: недавно он выступил с очередным страстным заявлением. Веленского масштаба, с провозглашением своего рода революции в космосе.
«Идея бессмертия уже заявлена западными трансгуманистами — это идея бессмертия для одиночек, для нескольких аристократических богатых семей. Но русская философия породила Николая Федорова, который предлагал бессмертие, воскрешение из мертвых для всех. Сегодняшняя Россия возвращается к Николаю Федорову, и она готова воспринять эту великолепную, восхитительную, мистическую и очень рациональную идею. Тема империи, которая драгоценна для сегодняшней и завтрашней России, не обойдётся без мечты — без чаяния бессмертия».
Чем хорош господин Проханов? Какой-то вопиющей, неудержимой бессовестностью, за которой скрывается страх. Страх подавляется пафосными, экспрессивными и не совсем грамотными метафорами. Чем ярче, чем громогласнее, чем сильнее напор, чем неудержимее поток — тем лучше. Точнее — тем глуше голос страха, тем дальше образ неотвратимого суда.
А ведь отвечать придется. И знает это прохановская душа.
Грязным Тургеневым называли Проханова в кулуарах «Эха Москвы». В этом мне чувствовалось какое-то оскорбление Ивана Сергеевича, с одной стороны, а с другой — необыкновенная точность. Я бы добавил к этой характеристике — знаменитое галичевское — «обрызганное оспою лицо».
Действительно, человек, строящий из себя барина, ловитель бабочек, опускающийся в бездну безвкусия. И чудовищно боящийся смерти.
«Как он не боится бояться смерти», — говорил о Тургеневе Толстой.
Этот страх в квадрате — главная феноменологическая черта, главная составляющая характера автора «Господина Гексогена».
И из этого страха, совсем по Достоевскому, — прямого антагониста Тургенева, — вырастает яростный метафоризм Проханова.
Проханов, конечно же, — карикатурный, намалеванный густыми мазками портрет Кармазинова из «Бесов». То есть удвоенная карикатура. Он надевает на себя маску барственности, но само желание выставить себя аристократом духа оборачивается отвратительной противоположностью.
У Проханова какая-то некрофильская страсть к плоти, к экспрессивной физиологии.
Я помню, как на «Эхе Москвы», обсуждая катастрофу на атомной электростанции в Японии (АЭС Фукусима), он разразился монологом о Чернобыльской катастрофе. Проханов защищал атом. Его мощь и силу. Проханова несло. Он вспоминал туннель под реактором, говорил о рабочих с телами, блестящими от пота, рассказывал, как он вошел в туннель (тоже блестя от пота, интересно?), поднял руки и почувствовал биение реактора, атомное сердце в своих руках. Этот монолог, выходящий за пределы всякой этики, чудовищный по смыслу своему, по намеренной лжи и показательному возвеличиванию лжи — обнажает суть Проханова.
Свою онтологическую трусость он прикрывает метафорами, потными телами, яростными словами о величии, о глобальном, всеобщем.
Как будто они могут спасти от смерти и ответственности!
И, конечно же, иллюзорной надеждой на спасение, на избавлении от ужаса смерти и тьмы внешней — может стать лишь бессмертие.
Здесь нет парадокса — так же, как культ разрушения, гибели, жертвы телом, терзания плоти соединяется с сугубой материальностью и физиологизмом, с гиперэкспрессивным натурализмом описания, — так и некрофильсокое упоение и страсть идут рука об руку с жаждой бессмертия.
Жажда вечного уничтожения, нескончаемого созерцания превращения тела в труп — вот истинная страсть Проханова.
Ссылка на Николая Федорова показательна. Федоров говорил не о бессмертии живущих, не о продлении оргии уничтожения живого, но о воскрешении отцов.
И я не без некоторого мстительного наслаждения представляю себе, как воскресшие замученные в ГУЛАГе, в Бутырках, на пересылках, вмерзшие в лед, расстрелянные и сваленные в ямы — как они обступают Проханова, смотрят в его «обрызганное оспою лицо». Искренне желаю ему, чтобы эта картинка возникала в его старческих снах, и повторяю заклинания еще одного человека с ужасом смерти в сердце и страхом посмертного суда:
«И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, боже, из того провала на коне на самую высокую гору, и пусть придет он ко мне, и брошу я его с той горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы ни жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки!».
Николай Гоголь, «Страшная месть».